это я неразумное дитятко, ну ей-богу же,
после яростного спектакля длиной в полтора часа,
где я только на брюхе не ползаю, чтобы зрители мне поверили,
чтобы поиграли со мной да поулыбались мне,
рассказали бы мне и целому залу что-нибудь,
в чем едва ли себе когда-нибудь признавалися;
а потом все смеются, да, все уходят счастливые и согретые,
только мне трудно передвигаться и разговаривать,
и кивать своим,
и держать лицо,
но иначе и жить, наверное, было б незачем;
это меня они упрекают в высокомерии,
говорят мне «ты б хоть не материлась так»,
всё хотят научить чему-то, поскольку взрослые, -
размышлявшую о самоубийстве,
хладнокровно, как о чужом,
«только б не помешали» -
из-за этого, кстати, доктор как-то лет в девятнадцать
отказался лечить меня стационарно –
вы тут подохнете, что нам писать в отчетности? –
меня, втягивавшую кокс через голубую тысячерублевую
в отсутствие хрестоматийной стодолларовой,
хотя круче было б через десятку, по-пролетарски,
а еще лучше – через десятку рупий;
облизавшую как-то тарелку, с которой нюхали,
поздним утром, с похмелья, которое как рукой сняло;
меня, которую предали только шестеро,
но зато самых важных, насущных, незаменяемых,
так что в первое время, как на параплане, от ужаса
воздух в легкие не заталкивался;
меня, что сама себе с ранней юности
и отец, и брат, и возлюбленный;
меня, что проходит в куртке мимо прилавка с книгами,
видит на своей наклейку с надписью «республика» рекомендует»
и хочет обрадоваться,
но ничего не чувствует,
понимаешь, совсем ничего не чувствует;
это меня они лечат, имевшую обыкновение
спать с нелюбимыми, чтоб доказать любимым,
будто клином на них белый свет не сходится,
извиваться, орать, впиваться ногтями в простыни;
это меня, подверженную обсессиям, мономаниям,
способную ждать годами, сидеть-раскачиваться,
каждым «чтобы ты сдох» говорить «пожалуйста, полюби меня»;